ПИСЬМА К
ТЕОДОРУ И ВИЛЛЕМИНЕ ВАН ГОГ И К ЛИВЕНСУ
ПАРИЖ МАРТ 1886—ФЕВРАЛЬ 1888

Винсент поселяется у брата, который квартирует в это время на улице Лаваль. Он записывается в ателье Кормона, где знакомится с Анкетеном, Тулуз-Лотреком и Эмилем Бернаром. В июне 1886 г. братья переезжают на Монмартр (ул. Лепик 54), где Винсент получает собственную мастерскую. Одновременно он много работает на открытом воздухе. Сближение с импрессионистами высветляет его палитру. Весной 1887 г. Винсент встречается с Гогеном, с торговцем красками папашей Танги и со многими молодыми французскими живописцами. Ван Гог продолжает собирать цветные гравюры старых японских графиков Утамаро, Хирошиге и Хокусаи, которыми он увлекался еще в Антверпене, и внимательно изучает произведения Монтичелли и Делакруа. Это помогает ему критически относиться к урокам импрессионистов. В Париже Винсент впервые получает возможность показать свои произведения публике — на выставке, вместе с Анкетеном, Бернаром и Тулуз-Лотреком в кафе «Тамбурин». Но ни одно ив его произведений не было продано. Винсент по-прежнему находится на содержании брата. Сознание этого угнетает его.
В Париже Винсент работал исключительно интенсивно — за два года им было создано около 200 картин и 50 рисунков. Большую часть его живописных произведений составляли натюрморты (85 картин, главным образом изображения цветов), 20 картин было посвящено Монмартру, 30 — окрестностям Парижа, фабрикам и фабричным дворам. Из портретных работ этого времени наряду с 23 автопортретами следует назвать такие значительные произведения, как портреты папаши Танги и женщины из кафе «Тамбурин».
Напряженная работа и горячие споры о судьбах искусства измотали нервы художника, в надежде отдохнуть от Парижа и в общении с людьми и природой Южной Франции набраться новых сил Винсент едет в Арль.
459 Март 1886
Мой дорогой Тео, Не сердись на меня за неожиданный приезд. Я все взвесил и думаю, что таким образом мы выиграем время. Буду в Лувре к полудню, а если хочешь, то и раньше. Дай мне, пожалуйста, знать, в котором часу ты можешь прийти в Квадратный зал. Что касается расходов, то повторяю: я уложусь в ту же сумму. У меня, разумеется, еще есть деньги, и я не пойду ни на какие траты, прежде чем не посоветуюсь с тобой. Вот увидишь — все уладится. Итак, приходи туда — и пораньше.
459-а. Париж август — сентябрь 1886
Мой дорогой мистер Ливенс, Здесь, в Париже, куда я перебрался, я не раз размышлял о Вас и Вашей работе. Вы, вероятно, помните, как мне нравилась Ваша палитра, Ваши взгляды па искусство и литературу и особенно — должен это добавить — Вы сами. Я давно уже подумывал, что мне следует дать Вам знать, где я и чем занят. Но меня удерживало одно обстоятельство: жить в Париже, на мой взгляд, куда дороже, чем в Антверпене, поэтому, не зная, каковы сейчас Ваши денежные обстоятельства, я не решался посоветовать Вам переехать сюда из Антверпена, не предупредив Вас, что жизнь в Париже много дороже и что бедного человека ждет здесь, как Вы сами понимаете, немало лишений. С другой стороны, тут больше шансов продать свои работы, а также больше возможностей обмениваться картинами с другими художниками.
Короче говоря, я утверждаю, что художник, наделенный энергией и острым самобытным чувством цвета, может шагнуть здесь вперед, невзирая на многочисленные трудности. И я намерен осесть здесь надолго.
Тут есть что посмотреть — например полотна Делакруа, если уж называть кого-либо из мастеров. В Антверпене я даже не представлял себе, что такое импрессионисты; теперь я познакомился с ними и, хотя не принадлежу к их клану, приведен в восторг вещами некоторых из них — обнаженными фигурами Дега, пейзажами Клода Моне. Что до моей собственной работы, то у меня не было денег на натурщиков; в противном случае я целиком посвятил бы себя работе над фигурой. Однако я сделал целую серию этюдов маслом — просто цветы: красные маки, голубые васильки и незабудки, белые и розовые розы, желтые хризантемы. Я делал их в поисках контрастов синего и оранжевого, красного и зеленого, желтого и фиолетового, в поисках des tons rompus et neutres,1 которые бы соответствовали этим резким противоположностям, словом, добиваясь не серой гармонии, а интенсивного цвета.
l Смешанных нейтральных тонов (франц.).
Помимо всей этой «гимнастики», я недавно написал две головы и смею утверждать, что по свету и цвету они лучше того, что я делал раньше. Короче, скажу так, как мы говорили когда-то: жизнь надо искать в цвете; подлинный рисунок есть моделирование цветом.
Я сделал также с дюжину пейзажей — откровенно зеленых и откровенно синих. Итак, я борюсь за жизнь и прогресс в искусстве. Мне очень хочется знать, что Вы поделываете и собираетесь ли в Париж. Если соберетесь, напишите мне заблаговременно: я готов, если это Вас устроит, разделить с Вами свое жилье и мастерскую, пока они у меня еще есть. Весной, скажем в феврале, а то и раньше, я, может быть, отправлюсь на юг Франции, в край голубых тонов и ярких красок. И вот еще что: если бы я знал, что Вы разделяете мои стремления, мы могли бы объединиться. В свое время я был убежден, что Вы — подлинный колорист; с тех пор я посмотрел импрессионистов и могу уверить Вас, что в смысле колорита и Вы, и я развиваемся сейчас в направлении, не совсем соответствующем их теориям. Тем не менее смею утверждать, что у нас есть шансы, и притом немалые, найти здесь друзей. Надеюсь, Вы здоровы. В Антверпене я чувствовал себя неважно, но здесь начал поправляться. В любом случае напишите мне. Передайте от меня привет Аллену. Брайету, Ринку, Дюрану, хотя о них я вспоминаю не очень часто, тогда как о Вас — каждый день.
Сердечно жму руку. Искренне Ваш Винсент.
Мой теперешний адрес: Париж, улица Лепик, 54, г-ну Винсенту Ван Гогу.
Что касается продажи моих работ, то шансов на это мало; тем не менее начало положено.
В настоящее время я нашел уже четырех торговцев картинами, согласившихся выставить мои этюды. Кроме того, я обменялся этюдами с некоторыми художниками. Цена — пятьдесят франков за штуку. Это, конечно, немного, но, как я теперь вижу, чтобы встать на ноги, надо продавать дешево, хотя бы даже по себестоимости. Не забывайте, милый друг: Париж это Париж. На свете только один Париж, и пусть жизнь в нем нелегка, пусть даже она станет еще тяжелее и трудней, все равно воздух Франции прочищает мозги и приносит пользу, огромную пользу. Я несколько месяцев посещал мастерскую Кормона, но убедился, что пользы от этого меньше, чем я ожидал. Допускаю, что виноват тут и я; тем не менее я покинул Кормона, как покинул Антверпен, работаю с тех пор в одиночку и, поверите ли, чувствую себя самим собой куда больше, чем раньше. Торговля идет здесь совсем не бойко. Крупные торговцы занимаются Милле, Делакруа, Коро, Добиньи, Дюпре и еще кое-кем из мастеров, вещи которых продают по несусветным ценам. Для молодых же художников они не делают почти ничего, вернее, вовсе ничего. Второразрядные торговцы, напротив, продают работы молодых, но чрезвычайно дешево. Думаю поэтому, что, запросив больше, я не получил бы ни гроша. Но что бы там ни было, я верю в цвет, верю в него даже в смысле цены: со временем публика начнет за него платить. Однако пока что дела обстоят скверно. Поэтому каждого, кто захочет рискнуть и перебраться сюда, предупреждайте, что здесь ему не придется возлежать на розах. Тем не менее наша цель — прогресс в искусстве, и что бы это слово, черт его побери, ни означало, добиваться прогресса можно только здесь. Я хотел бы сказать: каждый, у кого сколько-нибудь прочное положение, должен оставаться там, где он сейчас. Но искателю приключений лишний риск не грозит никакими потерями. Это особенно верно применительно ко мне, поскольку я не рожден авантюристом, а стал им лишь по воле судеб: у себя на родине и в семье я острее, чем где-либо, чувствую, что я всем чужой. Сердечный привет Вашей хозяйке г-же Розмален. Передайте ей, что если она не прочь выставить какие-нибудь мои работы, я пришлю ей одну из своих небольших картин.
461 Лето 1887
Мой дорогой друг,1
Я отправился-таки в «Тамбурин». Не сделай я этого, люди подумали бы, что я струсил. Итак, я объявил Сегатори,* что в этом деле я ей не судья: пусть судит себя сама. И еще — что я порвал расписку, но что она обязана вернуть все картины; что если она не причастна к случившемуся со мной, пусть зайдет ко мне завтра, и что я решил так: раз она не зашла ко мне, значит, она знала, что со мной собираются затеять ссору, хотя и пыталась предупредить меня, сказав: «Убирайся отсюда!» — фразу, которой я не понял, да, вероятно, и не захотел бы понять.
1 Письмо кТео, который в это время проводил свой отпуск в Голландии.
На все это она ответила, что картины и прочее в моем распоряжении. Она утверждает, что ссору затеял я сам. Это не удивляет меня: я ведь знаю, что ей изрядно достанется, если она станет на мою сторону. Входя в «Тамбурин», я заметил того парня, но он тут же скрылся.
Забрать картины немедленно я не захотел, а просто предупредил Сегатори, что мы поговорим о них после твоего возвращения, так как они принадлежат не только мне, но, в равной мере, и тебе, а покамест пусть она еще раз поразмыслит над случившимся. Выглядит она неважно — лицо прямо-таки восковое, а это плохой признак. Ей, якобы, неизвестно, что тот парень заходил к тебе. Если это правда, я еще больше склонен думать, что она не подстроила скандал, а, напротив, всячески старалась дать мне понять, что меня вызывают на ссору. Она же не может поступать так, как ей хотелось бы. Словом, я ничего не предприму до твоего приезда. За время твоего отсутствия я написал две картины.
В кармане у меня сейчас всего два луидора, и я боюсь, что не растяну их до встречи с тобой. Заметь, что, когда я начинал работать в Аньере, у меня было много чистого холста, да и папаша Танги был со мной очень хорош. Он-то, в общем, не переменил ко мне отношения, но эта старая ведьма, его жена, все высмотрела и взъелась на меня. На днях я накричал на нее и объявил, что если я перестану у них покупать, так это только ее вина. Папаша Танги мудро отмолчался, но, несмотря ни на что, сделает все, о чем я ни попрошу. Тем не менее работать, как видишь, мне нелегко. Сегодня видел Лотрека. Он продал одну картину — кажется, с помощью Портье. Он принес мне показать акварель г-жи Месдаг — вещь, по-моему, очень красивую.
Надеюсь, поездка развлечет тебя. Передай от меня самый сердечный привет маме, Кору и Вил.
Если в твоих силах устроить так, чтобы в ожидании твоего приезда мне пришлось тут не очень круто, пришли еще малость денег, а я постараюсь написать для тебя новые вещи — я ведь за свою работу совершенно спокоен. Правда, мне несколько мешало опасение, как бы меня не сочли трусом, если я не появлюсь в «Тамбурине», но теперь я там побывал и снова нахожусь в безмятежном настроении.
462 Лето 1887
Мой дорогой друг,1 Я совершенно подавлен тем, что живопись, даже если художник добивается успеха, все равно не окупает того, что она стоит.
Меня очень растрогали твои слова о наших: «Чувствуют они себя хорошо, но смотреть на них все-таки грустно». Ведь всего лет десять назад еще можно было поклясться, что дом наш всегда будет процветать, а дела идти хорошо! Мама очень обрадуется, если твое намерение вступить в брак действительно осуществится; к тому же с точки зрения твоего здоровья и дел тебе полезнее не оставаться одному. Что до меня, то я понемногу теряю охоту жениться и иметь детей, хотя время от времени мне становится грустно при мысли, что такое желание исчезло у меня в тридцать пять лет, когда все должно быть наоборот. Иногда я прямо-таки испытываю ненависть к этой проклятой живописи. Ришпен говорит: «L'amour de l'art fait perdre l'amour vrai».2
1 Письмо к Тео.
2 «Любовь кискусству убивает подлинную любовь» (франц.).
Я считаю эти слова поразительно верными, но, с другой стороны, подлинная любовь вселяет отвращение к искусству.
По временам я чувствую себя старым и разбитым и все-таки еще настолько способным любить, чтобы не быть полностью во власти чар живописи. Чтобы добиться успеха, надо обладать тщеславием, а тщеславие кажется мне нелепым. Не знаю, что из меня выйдет, но, я, прежде всего, хотел бы не быть таким тяжким бременем для тебя. Это не кажется таким уж невозможным, потому что я надеюсь сделать серьезные успехи, которые позволят тебе показывать мои работы, не компрометируя себя. А затем я уеду куда-нибудь на юг, чтобы не видеть всего этого скопления художников, которые, как люди, внушают мне отвращение.
Будь уверен в одном: я не попытаюсь больше работать для «Тамбурина». Полагаю также, что заведение скоро перейдет в другие руки, что отнюдь не вызовет возражений с моей стороны. Что касается Сегатори, то это совсем другое дело: у меня еще сохранилось чувство к ней и у нее ко мне, надеюсь, тоже. Но сейчас ей приходится трудно: она не свободна в поступках, не хозяйка у себя в доме, а главное, больна и страдает. Я убежден, хотя никому, конечно, об этом не говорю, что она сделала себе аборт, если только это не был выкидыш. Как бы то ни было, я не осуждаю ее. Месяца через два она, надеюсь, оправится и, вероятно, будет мне даже благодарна за то, что я не захотел стеснять ее. Заметь: попробуй она в здоровом и уравновешенном состоянии не вернуть то, что мне принадлежит, или каким-нибудь способом навредить мне, я не стал бы с ней деликатничать. Но сейчас вопрос так не стоит.
Я знаю ее достаточно хорошо и потому еще питаю к ней доверие. И помни: если ей удастся сохранить за собой свое заведение, я отнюдь не стану порицать ее за то, что в смысле деловом она не дала себя съесть, а сама съела других. Если же на пути к успеху она малость отдавит мне ногу, что ж — она, в конце концов, вольна поступать, как ей заблагорассудится. Когда мы снова встретились, я не ощутил злобы против нее, что непременно бы случилось, будь она на самом деле такой скверной женщиной, какой ее считают. Вчера я заходил к Танги. Он выставил у себя в витрине одно из моих последних полотен — со дня твоего отъезда я сделал четыре вещи, а пятую, большую, пишу сейчас.
Я знаю, что большие полотна трудно продать, но позже ты сам убедишься, что в этой картине много воздуха и подлинного настроения. Все пять картин в целом представляют собой декорацию для столовой или загородного дома.
Не исключено, что если ты влюбишься, а затем женишься, то тебе, как и другим торговцам картинами, удастся со временем обзавестись загородным домом. Конечно, жизнь с удобствами требует больших расходов, зато она позволяет человеку развернуться: в наше время тому, кто кажется богачом, пробиться, видимо, легче, чем тому, кто выглядит нищим. Лучше жить в свое удовольствие, чем кончать с собой.
Б 1 Париж, Лето или осень 1887
Дорогая сестренка,1 Бесконечно признателен за письмо. Сам я теперь не очень-то люблю писать, но ты поставила ряд вопросов, на которые мне хочется ответить.
l Письмо к младшей сестре Виллемине (Вил) Ван Гог.
Прежде всего, не соглашусь с тобой насчет того, что Тео этим летом будто бы выглядел «таким жалким». Напротив, мне кажется, что за последний год он внешне стал гораздо импозантнее. Он ведь уже много лет выдерживает парижскую жизнь, а это удается только тем, кто силен. Может быть, дело тут в другом, а именно в том, что родные Тео и его друзья в Амстердаме и Гааге встретили его без той сердечности, которой он достоин и на которую имел право рассчитывать.
Тео, вероятно, был этим огорчен, но могу уверить тебя, что, в общем, он не принял это слишком близко к сердцу и продолжает делать свое дело, несмотря на то, что сейчас для торговцев картинами трудное время; не исключено поэтому, что его голландскими друзьями двигала jalousie de metier.1
1 Профессиональная зависть (франц.).
Что мне сказать о твоем литературном опыте — наброске о растениях и дожде? Ты сама видишь, как много гибнет в жизни цветов — их топчут ногами, их губят морозы, иссушает солнце. Более того, отнюдь не каждое зерно, вызрев, возвращается в землю, чтобы вновь прорасти и стать злаком; наоборот, большинству зерен суждено не развиваться естественным путем, а попасть на мельницу. Не так ли?
Кстати, по поводу сравнения человечества с хлебными зернами. В каждом здоровом и нормальном человеке живет то же стремление вызреть, что и в зерне. Следовательно, жизнь есть процесс вызревания. Тем же, чем для зерна является стремление вызреть, для нас является любовь.
Я думаю, что как только наше естественное развитие задерживается, как только мы видим, что наше стремление вызреть неосуществимо, нам остается лишь молча потупиться с вытянутой физиономией, поскольку наше положение в этом случае столь же безвыходно, как положение зерна, угодившего между жерновами. Но даже тогда, когда дело с нами обстоит именно так и нас совершенно подавляет невозможность естественно развиваться, среди нас всегда находятся такие, кто, покоряясь неизбежному ходу событий, вместе с тем не отказывается от самосознания и от самоуважения, кто хочет знать, что происходит вокруг, и с ним в частности. Однако, когда одушевленные этим благим намерением и преисполненные доброй воли, мы ищем книги, которые, как нас уверяют, могут стать для нас лучом света во мраке, нам крайне редко удается найти нечто положительное, нечто такое, что дает утешение.
Меланхолия и пессимизм — вот недуги, которые особенно болезненно гнетут нас, цивилизованных людей. Недаром поэтому я сам, человек, уже много лет утративший желание смеяться (моя это вина или нет — не важно), острее, чем кто-либо другой, испытываю потребность в настоящем здоровом смехе. И этот смех я нахожу у Мопассана, равно как у других авторов — из стариков у Рабле, из современников у Анри Рошфора. Есть он и в вольтеровском «Кандиде». Напротив, тому, кто ищет в книгах не смех, а подлинную правду жизни, следует обратиться к Гонкурам с их «Жермини Ласерте» и «Девицей Элизой», к Золя с его «Западней» и «Радостью жизни» и к множеству других шедевров, авторы которых, рисуя жизнь такой, какой они ее чувствуют, тем самым удовлетворяют присущую нам всем жажду правды.
Произведения французских натуралистов — Золя, Флобера, Ги де Мопассана, Гонкуров, Ришпена, Доде, Гюисманса — это величественные создания, выходящие за рамки своей эпохи. Шедевр Мопассана — бесспорно, «Милый друг». Надеюсь, мне удастся достать для тебя экземпляр этой книги. Достаточно ли для нас одной Библии? Думаю, что в наши дни сам Христос сказал бы нам, погрязшим в унынии: «Спасение не здесь. Встаньте, идите вперед и не ищите жизни среди мертвецов».
Но коль скоро слову, устному или письменному, суждено и впредь быть светочем мира, мы вправе и обязаны признать, что живем во времена, когда такое слово должно быть во что бы то ни стало произнесено или начертано, если мы хотим найти некое великое и благое, самобытное и мощное начало, которое способно революционизировать общество и которое мы с чистой совестью могли бы уподобить революционной идее древнего христианства. Я лично очень рад, что вчитывался в Библию гораздо внимательнее, чем большинство наших современников: мне становится легче при мысли о том, что когда-то существовали столь высокие идеи. Но именно потому, что я нахожу старое таким прекрасным, я должен a plus forte raison1 считать прекрасным и новое. Говорю a plus forte raison по той простой причине, что действовать мы можем только в настоящем: ведь прошлое, равно как и будущее, затрагивает нас лишь косвенно.
l С тем большим основанием (франц.).
Нового в моей собственной жизни мало, если не считать того, что я быстро превращаюсь в старикашку — сморщенного, бородатого, беззубого и т. д. Но какое все это имеет значение? У меня грязное и тяжелое ремесло: я — живописец.
Будь я иным человеком, я избрал бы себе в жизни другое дело; но раз уж я таков, каков есть, я часто занимаюсь живописью не без удовольствия и за дымкой времени уже провижу те дни, когда научусь писать картины, в которых будет и молодость и свежесть, хотя сам я давно их утратил. Не будь рядом со мной Тео, я никогда не имел бы того, на что имею право; но я знаю, что он мне друг, а поэтому верю в будущий успех и даю волю своим мечтам. Собираюсь при первой же возможности временно перебраться на юг: цвет там ярче и солнца больше. Но самое заветное мое желание научиться писать портреты. Впрочем, все это пустяки.
Возвращаясь еще раз к твоему наброску, скажу вот что: по-моему, даже для собственного утешения очень трудно уверовать самому или внушить другим веру в то, что существуют неземные силы, которые якобы вмешиваются в наши дела, помогая нам и утешая нас. Провидение — вещь весьма сомнительная, и я клятвенно заверяю тебя, что решительно не знаю, на что мне вера в него. Кроме того, твоему наброску свойственна известная сентиментальность, а форма его опять-таки наводит на мысль о вышеупомянутых россказнях насчет провидения, россказнях, которые столь часто не выдерживают критики и вызывают столь много возражений. Особенно сильно меня тревожат твои рассуждения о том, что тебе надо учиться, коль скоро ты хочешь писать. Нет, милая сестренка, увлекайся танцами, влюбляйся в клерков, нотариусов, офицеров — в одного или нескольких сразу, словом, делай любые глупости, только не пытайся чему-нибудь выучиться в нашей Голландии. Такая попытка приведет лишь к тому, что ты отупеешь. И чтобы я больше об этом не слышал! Что касается меня, то я продолжаю предаваться самым нелепым и не очень благовидным любовным похождениям, которые обычно кончаются тем, что я выхожу из них помятым и пристыженным. И все-таки, думается мне, я поступаю правильно: ведь в прошлые, безвозвратные годы, когда мне как раз и следовало любить, я был с головой погружен в разные религиозные и социальные увлечения, а искусство казалось мне чем-то гораздо более святым, нежели сейчас.
И вот я спрашиваю себя, так ли уж святы религия, искусство, идеалы справедливости? Очень может быть, что люди, которые целиком поглощены любовью, заняты, в сущности, гораздо более серьезным и святым делом, чем тот, кто приносит свою любовь и сердце в жертву идее. В любом случае бесспорно одно: чтобы сочинить книгу, совершить поступок, написать картину, в которых чувствовалась бы жизнь, нужно самому быть живым человеком. Следовательно, и для тебя — если только ты всерьез хочешь двигаться вперед — учение должно быть делом второстепенным. Короче говоря, по мере сил наслаждайся жизнью, как можно больше развлекайся и всегда помни, что от искусства в наши дни требуется нечто исключительно живое, сильное по цвету, напряженное. Поэтому старайся набраться сил и здоровья, чтобы сделать свою жизнь как можно более напряженной. Это лучше всякого учения. Ты очень порадуешь меня, если сообщишь, как дела у Марго Бегеман и что слышно у де Гроотов. Чем закончилась вся эта история? Вышла ли Син за своего кузена? Жив ли ее ребенок?
О своей работе я такого мнения: лучшее из того, что я сделал, это, в конечном счете, картина, которую я написал в Нюэнене, — крестьяне, едящие картофель. После нее у меня не было возможности нанимать натурщиков, зато я успел глубже вникнуть в вопросы цвета. Надеюсь, что позже, когда я смогу найти подходящие модели для своих фигур, я еще докажу, что способен на кое-что получше, чем зеленые пейзажи и цветы. В прошлом году я писал исключительно цветы, для того чтобы приучить себя к иной, не серой шкале красок, а именно к розовым, мягким и живым зеленым, светло-голубым, фиолетовым, желтым, оранжевым, насыщенным красным. И когда я летом работал над пейзажами в Аньере, я уже чувствовал цвет более остро, чем раньше.
Я не склонен быть меланхоликом, быть одним из тех, кто вечно дуется, хмурится и ворчит. Tout comprendre c'est tout pardonner,1 и я полагаю, что мы достигли бы известной ясности духа, если бы умели многое понять. Такая наивозможно большая ясность духа, даже при том условии, что человек понимает далеко не все (это не беда), вероятно, исцеляет любую болезнь быстрее и легче, чем лекарства, продаваемые в аптеках.
1 Все понять — все простить (франц.).
В жизни многое происходит само собой; во всяком случае, человек всегда растет и развивается сам собой. Поэтому не учись и не работай слишком много — это выхолащивает. Развлекайся — лучше больше, чем меньше — и не воспринимай чересчур всерьез ни искусство, ни любовь. Живи я поближе, я попытался бы убедить тебя, что тебе лучше не писать книги, а заняться вместе со мной рисованием — таким путем ты скорей научишься выражать самое себя. Во всяком случае, я сумел бы тебе помочь по части живописи. Что касается литературы, то это не моя область, но, вообще говоря, я одобряю твое желание стать человеком искусства: раз ты чувствуешь в себе пыл и страсть, их не надо прятать под спуд. Лучше уж обжечься один раз, чем задыхаться всю жизнь.
То, что сидит в тебе, все равно найдет себе выход. Для меня, например, писание картин — отдушина, без которой я был бы еще несчастнее, чем сейчас. Кланяйся маме.
Винсент.
Замечу, прежде всего, что книга «В поисках счастья» произвела на меня глубокое впечатление. Только что дочитал я и «Монт-Ориоль» Ги де Мопассана.
Искусство, а также любовь кажутся мне иногда чем-то очень возвышенным и, как ты выражаешься, святым. Вся беда в том, что большинство держится на этот счет иного мнения, а тот, кто исповедует вышеупомянутое убеждение и следует ему, обречен много страдать — в первую очередь, из-за того, что его не понимают; во вторую, но отнюдь не меньше, из-за того, что ему иногда изменяет вдохновение или просто мешают работать внешние обстоятельства. Кроме того, бывают периоды, когда искусство вовсе не кажется такому человеку чем-то святым и возвышенным.
Поэтому поразмысли, что лучше — утверждать, будто ты занимаешься искусством ради каких-то благих целей, или откровенно сознаться, что у тебя есть к нему призвание, которое родилось на свет вместе с тобой, которое сильнее тебя и которому ты отдаешься потому, что подчиняешься своей природе. Недаром в «В поисках счастья» сказано, что зло коренится в нашем собственном естестве, которое создано не нами. На мой взгляд, достоинство современных писателей в том, что, в отличие от старых, они не морализируют. Правда, многие этим возмущены — их шокируют, например, такие слова: «Пороки и добродетели — такие же химические продукты, как серная кислота и сахар».